Квартира в переулке у рю Монтань: высокие окна, унылые лица, неприятная очень тишина. Вчера было прекрасно, трогательно, мило – мы непредсказуемо оказались у Джо, американского фотографа, который когда-то был военным корреспондентом, а теперь театральный художник: я подружился с ним, когда будучи третьим по счету продюсером ультрасовременной постановки австралийского хореографа для одного из местных театров, предыдущие двое не выдержали градуса идиотизма, а Джо терпеливо ждал, когда же ему заплатят, я должен был языком высокой дипломатии убеждать его подождать денег еще. На сцену выпускали гигантских крыс, которые изображали большевиков, у женщин на голове были лягушки, мальчики бегали практически голые, забрызганные якобы кровью, притом танец был поставлен гениально, сложно и красиво. Джо прекрасно все оформил, и мне было стыдно все то время, пока деньги для него не нашлись.
Настя, дочка российского атташе по культуре, которая оказалась неожиданно со мной любезна на вчерашней тусовке в Шатле, сначала отпиралась: болит голова, пойдем лучше посидим в ресторане, папа, – потом поехала. Вчера, то есть, десять часов назад, была прекрасная компания, сейчас – развалины. Остались Дженифер (толстая), Сьюзан (ужасно неестественная, девочка, помешанная на том, как стать супердевочкой), Джо (не по моей части) и молодой итальянец, танцовщик, которого, по-моему, зовут Стефано, но Джо называет его Джекки. Настя вяло пыталась, перед уходом в многообещающую парижскую ночь, забрать меня – я не понял, к себе или ко мне – отказался. Теперь знаю: зря.
В восемь утра по Парижу, в десять по Москве начался парад на Красной площади. Я проснулся на гостеприимно разложенном, наверное, хозяином диване – в другой комнате происходил завтрак. Дали водки: я сослался на День Победы. Немного покопавшись в телевизоре на кухне Джо, я настроил Родину, – маршировали десантники. Пролетали самолеты, играла карикатурно русская музыка. У меня происходил патриотический подъем. Дженифер и Джекки явно испытывали культурный шок, – я оправдывал все штампы по поводу русских: кукурузным хлопьям на завтрак я аккомпанировал “Столичной” (дерьмовая водка, другой у Джо не было, но и на счастье: именно “Столичная” – тоже штамп), слушал почти что Калинку, вяло, с трудом преодолевая лень, угрожал, что моя Родина их всех завоюет: танки и самолеты, правда, были убедительные. Парад как обычно кончился ничем – подъем продлился недолго.
От общего избытка чувств я ушел в туалет как только началась следующая программа. Хотелось посидеть отдельно. Я задал себе традиционный утренний вопрос: “Есть ли у меня большой талант, и если да, то в чем?”. Ответа не было. Для повышения тонуса я представил, как получаю Пулитцера или Нобеля, и бесконечно большое скопление людей аплодирует стоя. Мне стало легче, и я вернулся к людям. В голове звонили колокола. Хотелось крепкого чаю и лимонного пирога.
Я видел как-то настоящего гения. Были разные талантливые люди, но гений только один. К несчастью, хотя я всегда мечтал смотреть на то, из чего вылеплены суперлитераторы, это был художник. Мы встретились в Вене, когда я еще якобы разбирался в ИЗО. Все было завалено эскизами, гений – красивый старик, его жена, похожая на русскую дворянку в эмиграции, при этом вполне советская женщина, предлагала чай, рассказывала истории, говорила низким спокойным голосом. Было много иностранцев, поэтому все, даже знавшие русский гений, его жена и я, говорили по-английски. Он – с ошибками и почти без акцента. Она – правильно, но в русской фонетике. Старик, у которого еще и был инсульт, был гений в образе гения – он мало говорил, дергался, у него западала верхняя губа, закручивалась куда-то вверх после трех-четырех предложений, и каждое его слово было про искусство. Какой нечеловечески прекрасный пиар! И это был безумно дорогой гостиничный номер, с драконами, разрывающими пасть другим драконам в бронзе, за это все платил какой-то фонд, а немцы, французы и англичане не могли дышать даже, когда говорил гений. Гений! Как же можно!
Я вспоминал этого художника, который совсем недавно умер, и думал, что могу не успеть все хорошо устроить. От этого было тоскливо. Я никого не люблю, меня не узнают на улицах, у меня нет нормального дома и вечно не хватает денег. Круг проблем значительный, почти экзистенциальный. Зависть к старику-гению, который хоть и умер, но продолжал своим успехом меня раздражать, не переставая вызывать бесконечного уважения, была если не просто черной, то хотя бы черной иссиня – так я думал, задерживая себя на том, что слово иссиня мне не приходилось использовать со школы. Джо и другие все еще сидели на кухне. Толстая Дженифер ела сэндвич, Сьюзан, в которой после завтрака я начал находить что-то интересное, стояла у окна не делая больше ничего, Джекки, он же Стефано, прогуливался возбуждающей любого, кто не знаком с искусством балета так близко, как я, походкой: прямая спина, уверенная но не используемая гибкость тела, – Джо смотрел на него не без интереса.
Я уехал от Джо довольно быстро, на всякий случай договорившись со Сьюзан о встрече. Уже у себя я, по-моему, рыдал от безысходности, – я всем рассказал, что пишу великий русский роман, но работа шла безумно медленно, и разочарование в той или иной форме было неизбежно. Я ни в чем не умею ставить точек, даже запятых, и это мучительно больно – заканчивать что-то. Даже эту короткую историю мне никак не оборвать. Я позвонил Насте и объяснил, что у нас высокие отношения. Для нее это был, похоже, сюрприз. Затем я выпил весь виски, что оставался дома, и уснул. На следующее утро мне позвонил Джо: его обокрал Джекки. Сьюзан, с которой я говорил позже, сказала, что Ширли Маклейн, как она узнала в Интернете, по утрам заливала кукурузные хлопья водкой. Я почувствовал, что мою национальную идентичность ставят под сомнение, и на всякий случай послал Сьюзан в жопу. Так мы попрощались. Подумав, я набрал ее номер, и послал ее контрольно нахуй. Вставало ленивое французское солнце, парижские велосипедистки гремели на улице. Приехавшая вскоре Настя диктовала первые строчки.